Катакомбная Церковь: Рассказывает игумения Макария (Чеботарева)

Игумения Макария (Чеботарева)

Я родилась в 1911 году, 5 февраля. Село наше Гремячее большое, на тысячу домов, Воронежской губернии, Гремячинской волости. Одна церковь была, и вторую хотели строить. С дедушкой я ходила в церковь, а мать нас не брала маленьких, потому что мы ей мешали молиться. У нас в селе всех детей приводили в церковь на Лазареву субботу. В селе жили тихо, хорошо жили, верующие все были, никаких бунтарей не было. А потом, как пошли эти, с барабанами, по улицам. Вот, власть такая стала1.

Мой отец и мама, оба были из крестьян. Наш отец рыбной ловлей занимался, землю нанимал, все хотел детей учить. Мою сестру, мать Агнию, он хотел в гимназию отдавать, она приходскую школу кончила с похвальным листом. Нас в семье было пять сестер и брат, и три сестры — монахини: Анна — мать Агния, Наталья — мать Евфросиния и я, Мария, — мать Маргарита. При красных повели нас с Евфросинией в школу, мне было семь лет, а Евфросинии — восемь, а меня и не приняли. Я маленькая была, надо год подождать. Так мать Евфросиния во второй, а я в первый ходила. Вот походили мы в школу, проклятия нас заставили писать, а мама увидела — тетрадки наши все повышвыривала, сожгла, а нас больше в школу не пустила. При казаках опять иконы повесили, молитвы стали читать, но казаки у нас только одну неделю были. Вот, сказали — завтра будем Закон Божий учить, а назавтра приходим, — опять иконы поснимали, красные пришли.

Я с пяти лет работала в поле, картошку копали, матушка Агния мне помогала, все же я ведь ребенок была. Помню, как я с отцом в поле ездила. Отец едет в ночь работать и меня берет, может, ему скучно было ночью… Подсолнух мне сломал… Отец верующий был, молитвослов читал, молитвы пел. Отец с мамой по очереди в церковь ходили. Если мама пойдет в церковь, так отец все по дому сделает: и печку истопить, и сварить. По комнате ходит и молитвы поет. «Да исправится молитва моя», — все пел. Вот, помню, пришли в церковь, а отец и говорит: «Христос Воскресе», — а я промолчала. А яичко-то он мне дал, я поменьше была. А то помню, напала на нас чесотка какая-то, он нас купал, лечил каким-то лекарством. Он набожный был и такой кроткий, молчаливый. Мама, бывает, недовольна чем, а он говорил: «Слово — олово, а молчание — золото». Наш отец в 1919 году помер от тифа. Пошел с белыми отступать, а большевики его арестовали, он там тиф прихватил, так и помер от тифа под арестом в городе Рязани. Через восемь лет, как он умер, мама снова замуж вышла, в 1927 году.

У нас регент был Тихон Силович, очень хороший регент, скольких он певчих обучил! Он потом, при «сергианстве», дьяконом стал, не разобрался, так и умер в «сергианстве». А было так: все певчие замуж повыходили, на клирос не становятся, время такое. А моя тетя, папина сестра, шустрая была, вроме меня, Анной звали, она ходила на клирос, она за нас походатайствовала. Мы уже умели петь, нас Агния научила, она в церковно-приходской школе научилась и нам показала. Она «Деяния» всегда читала ночью, при Плащанице. Она, значит, обучала нас по слуху. А я что делала: я пряла, а у отца молитвослов рассыпался на странички, вот я пряду, а листочек положу, и все семьдесят ирмосов выучила. А гласов не знаю, как петь — не знаю. Потом к нам прислали одного священника из Воронежа, когда уже наших-то арестовали, отца Владимира, он немного побыл, — тогда священников арестовывали и новых присылали, — вот он нас научил гласам.

А в 1922 году стали у нас обновленцы по новому календарю служить. Как раз на Успение заставили заговляться по-новому и по-новому разговляться. А мама пошла к священнику: «Батюшка, что же нам делать?» — «А ваше дело: колокол зазвонил в церковь, вы и идите». — А был у нас в селе один дедушка Фома, раскулаченный, такой богобоязненный, и еще к нему пристали жители и девушки-чернички деревенские. Они крепко стояли и заставили их отслужить по старому стилю, и по-старому заговлялись, и по-старому разговлялись. Потом были у нас епископ Корнилий и Захария, «обновленцы», это до 1925 года, а потом владыка Петр (Зверев) приехал. А я пошла к Захарию книжки просить, сама ни благословения не беру, ничего, а книжки прошу. Ну, он мне ничего не дал. Мы любили книжки набожные читать, летом возьмем книжки — и в сад. Вот мы с Агнией взяли в церкви «Церковные ведомости» и прочли о безубойном питании человека, то-есть, чтобы никого не убивать, и вот мы сами перестали мясо есть. Ни у кого благословения не просили, ничего, просто сами бросили, и все.

В 1922 году собор заняли «обновленцы», а митрополит Владимир скончался в декабре того же года. А в 1925 году из Москвы прислали архиепископа Петра (Зверева). Мы на клиросе пели. Помню, мы пели многолетие Петру (Крутицкому) и Петру (Звереву). Владыка заставлял священников-"обновленцев" публично каяться перед амвоном и объяснять, что такое обновленчество. Вот он стоит  на амвоне, а они перед ним, вот он говорит: «Скажи, чадо, что означает обновленческая церковь?» Они начинают объяснять. Объяснит несколько пунктов, а остальное — на духу каяться. А духовником им был поставлен отец Иоанн Ардаллионович Андриевский, который не принял обновленчества. Наша церковь в Гремячем недолго была обновленческой: новый стиль был только от Успения до Филипповского, да и то их на Успение заставили два раза служить, и по-новому, и по-старому. Может, у них внутри что и было, а только стиль был старый. У нас два священника было: отец Павел, старенький, и отец Михаил, помоложе. Они и обновленчество приняли, и сергианство, а потом их все равно арестовали и дома отобрали у них.

Я из дому ушла еще в 1931 году. Священник Михаил, что помоложе, вышел в церкви и говорит: «Вот, у нас теперь митрополит Сергий, такой хороший, умница такой, а Алексей-то Буй, епископ, он молодой такой, неопытный» (они уже знали, что он отказался от декларации). А Сергий, значит, такой хороший. А народ-то что понимает? Ничего не понимает. А те, которые обновленчества не хотели, они и это не приняли, несколько человек, ревностные такие за старое. Дедушка Фома еще живой был, он нам декларацию принес, я ее в руках держала. И вот, помню первые слова: «Радость ваша — радость наша». Выстрел из-за угла на вас мы принимаем, как на нас. Я так всех слов не упомню, но помню слово «лояльное», а мы дедушку спрашиваем «Что это такое?» А он говорит: «Это значит рука об руку с властью».

Этот дедушка Фома и еще один был, Стефан, они набожные были, все Библию читали, и они очень старались нас от сергианской церкви отвести. Мама-то нас в церковь ведет, не понимает... Мама наша говорила: «Вы мне хоть десять Евангелий разложите, а я одно знаю: мои родители в эту церковь ходили, и я буду ходить». Не понимала. А люди наши деревенские видят, что мы в церковь идем, так и они за нами идут, а дедушка Фома старался нас отводить. Стали мы к дедушке ходить, он в городе жил у верующих людей. Он меня и привел к матушке болящей, Иегудииле, из Воронежского Покровского девичьего монастыря, лежащей прикованной к одру двадцать лет.

Сначала он привел к матушке Марионилле, она в то время только что из тюрьмы вышла, ей запретили принимать людей, тогда он повел к Иегудииле. Я, когда уходила из родного дома, волновалась, конечно, колебалась, а потом решила, что Господь важнее родительского крова. Пришла я первый раз к матушкам, а батюшка, иеромонах Иероним2, их спросил — сама я пришла или они меня позвали; они говорят — сама; тогда он велел принять, говорит — значит, Бог привел. Отец Иероним меня облек в подрясник и благословил четками в 1933 году.

Матушка Марионилла (в миру Мария) была знатного рода, из Москвы, богатая, много домов у них было, благородная девица скромного поведения. Она ученая была. И был там один Василий, тоже благородный, у него умерла молодая жена, остался ребенок, девочка, и вот, чтобы этого ребенка воспитать, искали девицу. А матушка Марионилла боялась, не хотела замуж, но ее уговорили, а она говорит: «Матерью буду, а женой — нет». А как она молилась — она нам рассказывала — чтобы ей Господь дал любовь материнскую к этой девочке. Ну вот, воспитала она ее в страхе Божием, и отдали ее в монастырь на дальнейшее воспитание.

И потом они разошлись: матушка Марионилла ушла странствовать, а Василий пошел в монастырь, она его поминала «послушник Василий». А матушка попала в Калугу, к архиепископу Тихону3, она его очень духовно почувствовала, он смиренный был. Когда его из Калуги к нам сюда перевели, и она с ним приехала. Когда его сюда перевели, он делал обход Митрофаниевского монастыря. Ударил по одному месту и сказал: «Зде мой покой, зде вселюся». А когда его не стало, — 27 декабря 1919 года он был повешен на царских вратах Благовещенского собора в монастыре, — она это вспомнила. Вот было однажды: заходит она к нему в покой, а он сидит, книгу читает и плачет. Она говорит: «Владыка святый, что вы плачете?» — Вот, боюсь до такого времени дожить, когда полезут в окна и двери». — Предчувствовал.

А когда красные подходили, некоторые монахини испугались, решили бежать, пошли к владыке Тихону за благословением. А он говорит: «Я не пойду и вас не благословляю. Где мы грешили, там должны и возмездие принять»… Однажды он приболел, а она ему говорит: «Владыка святый, мне хочется при вашей смерти присутствовать». — «Молись, удостоит Бог, так и будет»… Когда его не стало, тогда такой голод был, матушка Марионилла думает: «Чем же я его помяну? Как я его хоронить буду?» — И какой-то раб Божий принес ей пуд гречки, и так она его похоронила. И каждый год она его поминала. После него еще был один владыка Тихон, тоже православный.

В то время провокации были, говорили: «Митрофановских мощей нету, там вата набита», — такое время. Комиссия приезжала, вскрывала склеп, ктитор был, присутствовал. А ктитор увидал матушкину послушницу и говорит ей: «Действительно, ваш Митрофан Воронежский — святой, его богоборцы вынули из гробницы, поставили к стенке, дали ему дикирий и трикирий, и он действительно держал». А постригал матушку в мантию владыка Петр (Зверев), ему голос был: постричь Марию, и он постриг. Сколько лет потом она сидела, и по ссылкам скиталась!

Владыку Петра тоже сторожили рабочие, не допускали его арестовать, и до дому провожали, и дом охраняли, так его любила паства и рабочие, — тогда ведь все мужчины были верующие, — а потом подошло все-таки, и его арестовали. Тогда многие епископы были под домашним арестом: архиепископ Прокопий, епископы Дамаскин, Митрофан, Иоасаф, Серафим, Парфений. В 1936 году отец Иоанн Андриевский приезжал к последнему епископу Иоасафу4, он проживал под домашним арестом в городе Камышине, и он ему тогда вручил церковные ключи управления.

В 1933 году еще кое-где были наши приходы, не «сергианские»: иерей Пантелеимон служил на станции Колодезь, он стойкий был, он еще псаломщиком обновленчества не принял и «сергианства» он не принял. Отец Емельян5 в Малышеве служил, а отец Иоанн Скляров6 в Ульяновке служил, а отец Иероним в селе Ивановка, и вот в одну ночь в 1935 году арестовали всех священнников. А пятый с ними был один старичок, его на вольную ссылку. А предала их одна женщина, монахиня считалась, она с нами становилась петь, и говорили про нее, что она предает, мы ее так боялись, тряслись. Елена ее звали. Она говорила: «Я всех в Царствие Божие гоню». И ей, видимо, платили за это. Девять месяцев они просидели, и был суд закрытый, три дня длился.

Матушку Триену тоже в эту ночь забрали. Матушка Триена в миру была Татьяна Петровна Кумская, она монахиня Покровского монастыря. Вот пришли ночью, все перетрясли, копались, ее забрали, а я с болящей матушкой осталась. Болящую не тронули и меня не тронули. А нас предала монахиня из Покровского монастыря, она матушку Триену знала, ведь из одного монастыря, а эта монахиня сидела в тюрьме, и ее там заставили предавать. Вот она все к нам ходила: дайте книжечку почитать, — такой предлог. А у нас щель была в двери, так она подглядывала.

У нас ведь священники бывали, отец Иоанн служил, один раз три священника служили, потом, когда иеромонах Иероним приходил, двух постригали в инокини, а меня тогда послушницей одели, и все это было известно там. Принесли к нам как-то ребенка, добавить молитву к крещению, отец Пантелеимон делал; другой раз больную нужно было причастить, и монашенки тоже попросились причаститься, это тоже было известно. Стали они матушке Триене говорить: «У вас крестили». А она же из монастыря, привыкла все по правде, как дитя: «Нет, — говорит, — мы не крестили, мы только добавление сделали», — вот так сказала.

Вот, я матушке передачу отнесла и Псалтырчик передала маленький, а прихожу домой — мне повестка идти в тюрьму. Я трясусь, думаю, это из-за Псалтыри, а прихожу — другое говорят. Прямо начали сразу: «Вот, тебя постригали?» — «Нет, — говорю — меня не постригали». А это было в этом сером доме, по пропуску проходили, на 4 или 5 этаже. Стали допрашивать: «Когда выехала из дома? Где остановилась жить? Священники у вас бывали?» — А я-то отказываюсь, потому что священников за это карали, что они по домам ходили причащать без разрешения. Им надо придраться, за что их судить. А я говорю: «Нет, не было» — «А как больную причащали?» Я говорю: «Не знаю». — «А, ты что, хочешь, чтобы больную привели сюда?» Я тогда говорю: «Может, я на работе была, я ведь работаю, а только при мне не было». И следователь так и написал: «Священник при ней не бывал». И еще они мне говорили: «Ты молодая, там на суде столько будет народу, тебе стыдно будет. Мы тебя из ямы тащим, а ты сама в яму лезешь». Все увещевали.

Теперь второй следователь пришел. Тот начал крутить насчет пострига и насчет отца Иеронима: «Скажи, кого постригали?» А я отказываюсь. И, правда, меня не постригали, а только четки дали и платье стального света. А этих двух постригли, Агнию и Ермионию, близких наших. Следователь говорит: «Ну, ты расскажешь?» — «Да что я расскажу? Меня не постригали». Ну, они тащат из подвала отца Иеронима: «Ну, будешь говорить?» А я при нем говорю: «Буду говорить, что знаю, а что не знаю, чего не было, того не буду говорить». Уведут его, а я опять отказываюсь. Они опять его ведут. Наконец, на третий раз, он говорит: «Мань, да признавайся, я уже уморился ходить по порожкам». А они с матушкой Трифеной уже во всем признались по простоте, а к тому же на допросах терзают, так они уж сами признались.

Я говорю: «Меня не постригали, а платье-то мне подарили стального цвета, так потому, что я за ними ухаживала». А он возьми и скажи: «Да значение-то одно». Хоть они все признали, но тех, постриженных, они не назвали, и их не вызвали, только меня. А меня долго трясли, и паспорта не отдавали, все требовали, чтобы я признавалась. А какой лукавый этот второй следователь — сам написал и заставляет меня подписать: мол, я, гражданка такая-то, выехала двадцати лет из села Гремячева, остановилась у ныне арестованной гражданки Кумской. А ведь за наше время жизни вместе она мне много рассказывала про монастыри, про монастырскую жизнь, что опять будут монастыри и что это будет скоро.

А следователь на нее обвинение сочинял — дескать, известно, что с монастырями покончено, а она, мол, проповедует, что они опять будут скоро, и молодой это внушала. И еще: кто жил в монастыре, хорошо слушался их назидания к монашеству. А я на эти слова говорю: «А я что, неверующая разве выехала? Я сама была верующая. ничего она мне не говорила, я сама была верующая». Он мне: «Ах, ты такая-сякая, мы тебя сошлем!» А я говорю: «А я свет посмотрю! Я нигде не была, так я свет посмотрю». — «А мы тебя посадим!» А у меня с собой был хлебушка кусочек. Я говорю: «Вот, у меня хлебушка кусочек, я сегодня поем, а завтра вы мне дадите». И никак не соглашалась. Он меня гонял-гонял, а я его никак не боялась.

Страницы: 1 2

Вы можете оставить комментарий, или ссылку на Ваш сайт.

Оставить комментарий